facts-life
ЕКАТЕРИНА ЭЙГЕС
*
ВОСПОМИНАНИЯ О СЕРГЕЕ ЕСЕНИНЕ
“Самое лучшее время в моей жизни считаю 1919
год. Тогда мы зиму прожили в 5 градусах комнатного холода. Дров у нас не
было ни полена”, — писал Есенин в автобиографии.
Об этом времени и о Есенине, поднимающемся по
ступеням известности и славы, еще не надломленном, бодром и деятельном,
с “не промокшими” в кабаках синими глазами, авторе “Инонии”, “Сорокоуста”,
“Пугачова”, — воспоминания Екатерины Романовны Эйгес (1890 — ?), написанные
почти сорок лет спустя после ее знакомства с поэтом.
Е. Р. Эйгес родилась в большой семье, все члены
которой были разносторонне одаренными людьми. Отец, Роман Михайлович Эйгес,
— переводчик с немецкого (в частности, в 1892 году он перевел “Страдания
молодого Вертера” Гёте). Старший брат, Константин Романович, — композитор,
пианист, педагог, музыкальный критик, оставивший воспоминания о С. В. Рахманинове
и С. И. Танееве. Иосиф Романович — музыкальный писатель, пианист, литературовед.
Он был автором работ о роли музыки в жизни и творчестве русских писателей
(Пушкина, Чехова). Еще один брат, Александр Романович, составил аннотированное
описание писем к А. П. Чехову (1939). Вениамин Романович — живописец, ученик
К. Ф. Юона. Сестра Надежда Романовна — педагог, автор многочисленных книг
о воспитании детей, издававшихся до середины 60-х годов.
Екатерина Эйгес, окончив до революции математический
факультет Московского университета, совмещала работу в библиотеках Наркомвнудела,
затем — Наркомпроса с учебой на Высших литературно-художественных курсах
(впоследствии — Литературно-художественный институт им. В. Я. Брюсова),
писанием стихов, посещением многочисленных поэтических вечеров и выступлений
— в Политехническом музее, Доме Печати, литературных кафе. В Москве тех
лет такой образ жизни был типичен для развитой, близкой к литературным
кругам девушки. По-видимому, стихи Е. Р. Эйгес чего-то стоили и ее не только
за привлекательную внешность приняли во Всероссийский Союз поэтов. К сожалению,
нам неизвестно, сохранились ли ее произведения. По отдельным стихотворным
наброскам 1918 года, конечно, очень трудно судить о даровании Эйгес.
Уже отравленная ядом
Зеленых трав и тополей,
Я не могу укрыться взглядом
От убегающих полей.
Вернуться вновь к толпе, столице,
Кафе поэтов на Тверской,
В ту жизнь страдающей блудницы,
Забывшей счастье и покой.
Нет, о другом душа томится.
Здесь, в зеленеющем саду,
Москва пускай мне только снится
В своем пленительном чаду.
1918.
(РГАЛИ, ф. 2218, оп. 1, ед. хр. 142.)
Стихотворение слабое, в “страдающую блудницу”
верится с трудом. Среди начинающих поэтов и поэтесс, которые окружали Есенина,
многие писали стихи гораздо искуснее — например, Надежда Вольпин, мать
сына Есенина, впоследствии известная переводчица и автор воспоминаний о
поэте. Конечно, наивные и целомудренные воспоминания Екатерины Эйгес не
могут сравниться с предельно искренними записками Галины Бениславской,
полный текст которых стал известен сравнительно недавно (в сб.: “С. А.
Есенин. Материалы к биографии”. М. 1993), или с обладающими высокими литературными
достоинствами воспоминаниями Н. Д. Вольпин (в сб.: “Как жил Есенин”. Челябинск.
1992). Но даже самые непритязательные свидетельства о поэте приобретают
для нас все бульшую ценность по мере удаления от его времени.
Машинописная копия воспоминаний Е. Р. Эйгес поступила
в “Новый мир” от А. М. Абрамова, разбиравшего весной 1983 года, по просьбе
академика А. Н. Колмогорова, архив математика Павла Сергеевича Александрова
и обнаружившего в нем эти воспоминания. “Неожиданно встретилась машинописная
копия (25 занумерованных страниц и четыре отдельных листика) с упоминанием
Есенина, — пишет А. М. Абрамов. — Когда я с удивлением спросил Андрея Николаевича,
как она могла попасть сюда, он ответил в первый момент, что тоже удивлен,
но затем спросил: „А нет ли там упоминаний каких-то фамилий?” Когда я нашел
запись „Ек. Ром. Эйгес”, Андрей Николаевич сказал: „Тогда все понятно”.
На мой естественный следующий вопрос ответ был примерно таков: „Это Екатерина
Романовна Эйгес. Она была женой Павла Сергеевича””.
В архиве Института мировой литературы им. А.
М. Горького в Москве хранится еще одна машинописная копия записок Е. Р.
Эйгес. Записки эти довольно давно знакомы есениноведам (впервые один отрывок
из них был приведен составителем двухтомной биографической хроники Сергея
Есенина В. Г. Белоусовым еще в 1970 году), но никогда полностью не публиковались.
Машинописная копия из архива ИМЛИ (ф. 32, оп. 3, № 50 А), в целом идентичная
машинописи из архива П. С. Александрова, выполнена на другой машинке и
авторизована. Пользуемся случаем поблагодарить С. И. Субботина, взявшего
на себя труд сверить текст из архива П. С. Александрова с текстом, хранящимся
в ИМЛИ. Обе машинописные копии, очевидно, восходят к одному, возможно уже
утраченному, рукописному протографу, поскольку для не разобранных машинисткой
мест в обоих оставлены идентичные пропуски, так и оставшиеся незаполненными.
При публикации текст воспоминаний Е. Р. Эйгес
подвергся минимально необходимой редактуре: названия переименованных московских
улиц, упоминаемые вразнобой (ул. Герцена и Б. Никитская, Тверская и ул.
Горького), приведены в соответствие с описываемым временем — 1919 — 1921
годы; исправлены явные грамматические и стилистические ошибки. Воспоминания
в полученной машинописи никак не озаглавлены; заголовок дан публикатором.
Познакомилась я с Есениным весною 1919 года,
вот при каких обстоятельствах. Тогда литературную жизнь в Москве возглавлял
Союз поэтов, обосновавшийся в так называемом “Кафе поэтов” на Тверской,
д. 18. Небольшая, часто переполненная зала, эстрада, на которой выступали
имажинисты, пролетарские поэты, футуристы и просто поэты и поэтессы. Среди
публики изредка бывал Валерий Брюсов. Вторая комната — собственно кафе;
там можно было поужинать и выпить кофе с пирожным эклер; отсюда вели две
двери, одна — в кухню, на другой была надпись: “Правление Союза поэтов,
председатель Шершеневич1”. За столиками в кафе сидели поэты, артисты после
спектакля. Вот в углу за столиком сидит Есенин с каким-то издателем. Они
горячо разговаривают о чем-то, что-то пишут. Про Есенина говорят, что он
умеет “пристраивать” свои стихи: они то выходят отдельными книжечками,
то в каких-нибудь поэтических сборниках.
На эстраду то и дело выбегает молодой человек
с вьющимися волосами и светлыми глазами. Это конферансье, он весело объявляет
каждый новый номер выступления. Это поэт Ш. Много лет спустя я встретила
этого человека: бледное лицо, ходит на больших костылях. Обе ноги у него
были отрезаны при какой-то уличной катастрофе. Теперь он пишет на машинке.
Зимой 1918 года я в первый раз была в этом кафе
с моим братом на выступлении Есенина, стихи которого мне очень понравились.
Само собой разумеется, мне очень хотелось попасть в этот поэтический мир.
Ведь у меня самой уже была написана целая книга стихов, напечатанная на
пишущей машинке и переплетенная, она имела вид книжки. Это стихи 1910 —
1913 годов. Тогда, до революции, я попробовала показать их Валерию Яковлевичу
Брюсову. Это было на Арбате, в редакции “Русской мысли”. “Мне хочется знать
ваше мнение”, — тихо сказала я. Но Валерий Яковлевич очень строго ответил
мне, что он может только сказать, годятся или не годятся стихи для напечатания
в данном журнале. Я так опешила от этого ответа, что не нашла ничего другого,
как взять свою тетрадь обратно и уйти. С тех пор я не писала стихов. Так
было до революции 1917 года. За это время я окончила математический факультет
2-го МГУ.
После революции повсюду в Москве, точно грибы,
стали появляться различные поэтические кружки, общества, литературные курсы,
а также начались выступления поэтов в клубах различных районов Москвы.
С радостью бросилась я в эти открытые двери поэтических единений. Так,
помню, был небольшой поэтический кружок где-то в районе Остоженки, в квартире
Классон, под председательством Н. Павлович, было общество “Литературный
особняк”2 и др. Посещала я также литературные курсы, где слушала В. Брюсова
— “Ритмика стиха”. Обыкновенно на выступления ходили мы вместе с братом,
литературоведом И. Эйгесом. Иногда я читала свои стихи, брат выступал в
качестве критика прочитанных произведений. Помню, в каком-то клубе мы впервые
слушали выступление В. В. Казина. Он читал свой “Рабочий май” и сразу обратил
на себя наше внимание. Он был еще совсем юным, выступал в ученической куртке.
Позднее мы встречались с ним, так же как и с его другом Санниковым, очень
часто в том же “Кафе поэтов”.
На литературных курсах я познакомилась с поэтом
Вас. Федоровым3, переводчиком, а также встретилась с писателем Ив. Новиковым,
с которым мы оказались земляками по Орловской области и даже квартировали
вместе с моими родителями в г. Мценске, в доме Орембовских, описанном И.
Новиковым в его одноименном романе4. Не раз бывали мы также в старинном
обществе “Среда”, организованном [пропуск в машинописи], где председательствовал
Львов-Рогачевский5. Я и брат жили тогда на Б. Якиманке, ходить приходилось
пешком, трамваи ходили плохо.
В начале 1919 года я переехала на Тверскую улицу,
в гостиницу “Люкс”, которая была общежитием того учреждения, где я работала
в библиотеке6. Комната — большая, светлая, с письменным столом и телефоном
на столе. Однажды, по дороге со службы, я увидела в окне книжного магазина
книжечку стихов Есенина “Голубень”. Я купила ее и сразу почувствовала весь
аромат есенинских стихов.
В начале весны я как-то отнесла свою тетрадь
со стихами в Президиум Союза. Там за столом сидел Шершеневич, а на диване
в свободных позах расположились Есенин, Кусиков, Грузинов. Все они подошли
ко мне, знакомились, спросили адрес. Через несколько дней мне возвратили
тетрадь, и я была принята в члены Союза поэтов. А еще через несколько дней
в двери моей комнаты постучались. Это был Есенин. Говорят, Есенин перед
выступлением часто выпивал, чтобы быть храбрее. На этот раз он был трезв
и скромен, держался даже застенчиво. Сидя сбоку на ручке кресла, он рассказывал
о своем приезде в Петербург, о своей бытности там, о своем знакомстве с
Блоком, Ахматовой, Клюевым, который оказал на него большое влияние. Позднее,
в разговоре о Блоке, он высказался о нем несколько иронически, называя
его современным Надсоном, а его поэзию “надсоновщиной”.
И вот, после блоковских таинственных Незнакомок,
туманов, снежных метелей, я привыкла к другим образам, которые мне становились
все ближе и дороже и которым мне хотелось теперь подражать.
Гуляя в одиночестве и глядя на окрестные места,
я так писала потом одному знакомому поэту в Москве:
Другой здесь мост высокий,
Под ним железный путь,
И все брожу я около,
А вниз боюсь взглянуть.
А если спуститься ниже —
Сколько коров на лугу, —
И думаю: скоро ль слижет
Здешний месяц мою тоску?
И месяц рукою сильной
Поднимает в свой желтый свет,
Чтобы не думать мне больше о “милом”,
Опоздавшем на десять лет.
Слово “милый” попадалось у меня не в одном стихотворении,
поэтому поэты, в том числе и Есенин, завидя меня, дразнили: “Вот “милый”
идет”. Потом, после того как Казин посвятил мне стихотворение, меня прозвали
одно время “Музой”. Кроме Казина и другие писали мне стихотворения, причем
моя фамилия Эйгес многим нравилась, казалась многозвучной. Один поэт рифмовал
“Эйгес” и “песни лейтесь”. Они были написаны в моем специальном поэтическом
альбоме, который так же трагически погиб, как и все остальное.
Очень любил писать эпиграммы В. Федоров. У меня
на столе большая промокательная бумага вся была испещрена небольшими эпиграммами,
главным образом на Есенина, которые, конечно, тоже исчезли.
У меня имеется рукопись стихотворения Сергея
Есенина “Хулиган”. Написано чернилами на бланках “Коммуны Пролетарских
писателей”7. Всего три листа. Первоначально стихотворение, очевидно, предполагалось
состоящим из четырех строф, так как за ними следует подпись “С. Есенин”.
Потом подпись, а также четвертая строфа зачеркнуты. Зачеркнута также строфа,
следующая за подписью.
Первые три строфы стихотворения написаны почти
без помарок. Остальные шесть строф, начиная со строчки “Русь моя, деревянная
Русь”, написаны с большими помарками, зачеркнутыми строками и написанными
сверху заново.
На обратной стороне одного из листов имеется
еще автограф Есенина, представляющий перечень названий стихотворений, предназначавшихся,
очевидно, для какого-нибудь стихотворного сборника.
Есть у меня еще небольшое письмо-записка, обращенная
ко мне, за подписью С. Есенина.
Получила я рукопись Есенина при следующих обстоятельствах.
Весною 1920 года я зашла как-то днем к Есенину, который жил тогда в Гранатном
переулке у одного из своих сопайщиков по книжному магазину на Б. Никитской.
Помню большую светлую, похожую на класс комнату8. В одном из углов стоят
столы, скамейки. Есенин в хорошем расположении духа. Недавно было его выступление
в Политехническом музее. Он достал много свернутых в трубочки записок и
сказал, что он, “как старая дева свои любовные послания”, любит перечитывать
эти записки. Потом он дал мне какую-то длинную записку с объяснением в
любви. “Это я получил после того, как прочел свою “Песнь о собаке”, — и,
улыбаясь, прибавил: — Да любить мои стихи — это еще не значит любить меня”.
Затем Есенин достал большую кипу с рукописями
и сказал, что эти рукописи он разделит между мной, мамой и сестрой Катей.
С этими словами он отделил третью часть рукописей и дал ее мне.
Здесь я должна сейчас же оговориться. Эти рукописи,
к несчастью, постигла печальная участь. Они пропали, за исключением этих
трех листов, о которых я писала.
“Вот, — сказал Есенин, — даю тебе третью часть
своих рукописей; остальные две — маме и сестре Кате”. С этими словами Есенин
достал целую кипу рукописных листов и, отделив третью часть, дал ее мне.
Я спрятала листки, их было штук пятьдесят. К сожалению, сохранилось только
три листка, заполненных с обеих сторон, на листках бланков “Коммуны Пролетарских
писателей”.
Как-то, придя ко мне, Есенин застал у меня мою
невестку, жену моего брата-художника. Мы сидели на диване, перед которым
на полу лежал небольшой коврик. Есенин стал на одно колено на этот коврик
и прочел свое стихотворение “Закружилась листва золотая в розоватой воде
на пруду...”. Он читал, вскидывая голову при каждой новой строчке, точно
встряхивая волосами. В строчке “Я сегодня влюблен в этот вечер...” делал
ударение на слове “сегодня”, растягивая букву “о”, так что получалось “сегоодня”.
Так как это было одно из первых стихотворений, слышанных мною от него,
то образ Есенина поневоле ассоциировался с этим стихотворением. Вспоминая
его, я и теперь слышу хрипловатый, точно заглушенный голос, присущий только
ему, Есенину.
Помню, я прочитала Есенину свое стихотворение,
которое оканчивалось словами: “И счастье, что было возможно три года тому
назад”. Он взял со стола книжку “Голубень” и написал на ней, сбоку наверху,
так:
“Ек. Ром. Эйгес. Здесь тоже три года тому назад,
а потому мне прибавить в этой надписи больше нечего”.
Жил тогда Есенин в переулке у Тверской, который
подходил к углу моего дома. Иногда, возвращаясь домой со службы по этому
переулку, я встречала его. Есенин шел обычно с Мариенгофом, с которым он
жил в одной комнате. Как-то, встретившись и провожая меня домой, он сказал,
что моя фамилия известна ему по книжке моего старшего брата Константина
Эйгеса “Эстетика музыки”9.
Часто Есенин звонил мне по телефону. Стояли весенние
дни, но топить уже перестали. Кутаясь от холода и стараясь уснуть, я вдруг
вздрагивала от резкого звонка по телефону. Очевидно, Есенин звонил, вернувшись
поздно откуда-нибудь домой. Называя меня по фамилии и на “ты” (так было
принято и заведено поэтами между собой), он говорил отрывисто, нечленораздельно,
может быть, находясь в не совсем трезвом виде, вроде того: “Эйгес, понимаешь,
дуб, понимаешь”, что-то в этом роде, часто упоминая слово “дуб”. Я, конечно,
ничего не понимала, однако образ “дуба” как-то ясно запомнился. Когда в
скором времени я уехала в дом отдыха, вышла в парк и увидела по обеим сторонам
аллеи громадные дубы, я вспомнила слова Есенина. Мне захотелось послать
ему “дубовый привет”. Как раз один из отдыхающих, молодой человек, по имени
тоже Сергей, уезжал в Москву на несколько дней. Я сорвала несколько дубовых
веток и, перевязав их, вместе с белым билетиком, на котором было написано:
“Сергею Есенину”, попросила его зайти на Тверскую в “Кафе поэтов”. Поручение
было исполнено.
Уезжая в дом отдыха, я взяла с собой книжечку
Есенина “Голубень”. Гуляя по аллеям парка и сидя где-нибудь на скамеечке,
я читала стихи, заучивала наизусть, впрочем, они сами запоминались, так
они были теперь мне близки и понятны. Конечно, мне надо было пройти большой
путь, чтобы от моего страстного увлечения стихами Ахматовой и Блока перейти
к этим новым, еще небывалым образам и рифмам. Мне очень нравились его звуковые
рифмы, а не написательные [так в тексте. — С. Ш.], к которым я привыкла.
По возвращении из дома отдыха мы продолжали встречаться
с Есениным довольно часто. Скажу даже больше. Нельзя было выйти из дома,
чтобы не встретиться с парой: один, более высокий, — Мариенгоф, другой,
пониже, — Есенин. Увидев меня, Есенин часто подходил ко мне.
Иногда он шел, окруженный целой группой поэтов.
Есенин любил общество, редко можно было увидеть его одного. Разговаривая
с шедшими с ним поэтами, Есенин что-то горячо доказывал, размахивал руками.
Он говорил об образе в поэзии — это была его излюбленная тема.
Когда же он пишет стихи? Вероятно, ночами, думала
я. Домашней жизни у него не было: где-то он и Мариенгоф пьют чай, где-то
завтракают, где-то обедают. Днем в кафе неуютно, полутемно, пустые столы.
Из “Кафе поэтов” поэты переходят в другое кафе — “Стойло Пегаса”10. Там
тоже поэты, артисты, чтение стихов, споры.
Иногда, возвращаясь домой с работы, я видела
Есенина, стоящего перед подъездом гостиницы “Люкс”. Он в сером костюме,
без головного убора. Мы вместе поднимаемся по лестнице, и в большом зеркале
на площадке лестницы видны наши отражения. Как-то, будучи у меня, он вытащил
из кармана пиджака портрет девочки с большим бантом на голове. Это портрет
его дочки, и он рассказал историю своей женитьбы. “Мы ехали в поезде в
Петербург, по дороге где-то вышли и повенчались на каком-то полустанке”11.
“Мне было все равно, — добавляет Есенин. — Потом в Петербурге жизнь сделалась
невозможной. Зинаида, — так называл он свою жену, в будущем артистку Райх,
— очень ревновала меня. К каждому звонку телефона подбегала, хватала трубку,
не давая мне говорить. Теперь все кончено. Так лучше жить, без привязанностей”.
Я подумала, что сближаются люди не потому, что
они часто встречаются, а напротив. Когда люди интересуются друг другом,
то они начинают часто встречаться, сталкиваться друг с другом. Проходит
интерес или симпатии друг к другу, и люди само собой перестают встречаться.
Так было у меня и с Есениным. Я уже писала о частых встречах, но кроме
встреч еще были какие-то постоянные напоминания о нем. То я увижу на улице
афишу о выступлении с его фамилией, то, работая в библиотеке, я постоянно
наталкиваюсь на его фамилию, разбирая какие-нибудь журналы или газеты.
Это были или его стихи, или критика о его стихах. Много писали о нем в
провинциальных газетах и журналах, которые мы получали в библиотеке. Раскрывая
газету, я машинально искала букву “Е” и действительно наталкивалась на
его имя. Вот что-то написано о нем, я с жадностью прочитываю. Ведь это
было время подъема его славы. О нем говорили, писали, ходили на его выступления.
Если не все проникались чувством его стихов, то многие шли ради любопытства
послушать, повидать то, о чем так много говорят. Он и сам чувствовал и
любовь, и поклонение, и влияние, которое он производил на молодых поэтов.
Иногда он говорил про молодежь: “Меня перепевают!” Но был этим доволен.
Однажды он принес мне только что вышедшую маленькую книжечку своих стихов
и одновременно вышедшую такую же маленькую другого поэта, М<ариенгофа>.
“Толькина ни одна книжка не продалась! Его все книжки на полках лежат,
а мои уже все проданы”, — сказал он. Книжки продавались в магазине на Б.
Никитской, в котором он был пайщиком.
Как-то поэт Казин написал стихи, посвященные
мне, и прочел их Есенину. Есенин потом с иронией сказал: “А плохие стихи
тебе Казин посвятил”. Пожалуй, в ту пору он считал себя выше всех поэтов,
и поэтому настроение у него было почти всегда веселое. Он еще не был тем
пессимистом, каким стал всего через какие-нибудь два-три года.
Летом 1919 [в тексте ошибочно 1920. — С. Ш.]
я уезжала на родину в Орловскую губернию к своему отцу. Есенин тоже поехал
домой к себе в деревню. Перед отъездом много покупал подарков: материи,
обуви, продовольствия, сахару, как-то доставая все это. Оттуда привез белой
муки.
Началась осень 1919 года. Это было время тяжелое.
Холодно, голодно. Маленький хлебный паек, за которым надо было идти далеко
в подвал и смотреть, как его взвешивают, потом делить так, чтобы хватило
на целый день. Ведь к обеду хлеба не дают. Обедала я на службе. Говорили,
что на первое — вода с капустой, на второе — капуста с водой. Иногда доставала
кусочек сахара. А ведь энергии надо было много. Кроме работы в библиотеке
ездили на грузовиках на станцию железной дороги разгружать дрова, убирать.
Дни стояли хорошие. Осень светлая. Мы были молоды, и всё было нипочем.
Хотя и уставала, но дома не сиделось. Вечером — “Кафе поэтов”. Есенин провожает
домой. Он тоже молод и весел, у него много озорства, мальчишеского, ребячливого.
Кто-то мне подарил небольшие цветные лоскутки,
я наделала из них носовые платочки. Есенин каждый раз таскал у меня из
кармана по платочку и клал в свой карман, потом, конечно, терял. Так все
и перетаскал. Потом, помню, мы шли целой компанией к какому-то приятелю,
живущему в переулке Арбата. Дни еще были теплые, окна открыты. В одном
доме окна были так низки, что подходили к самому тротуару. На подоконнике
стояли горшки с цветами. Есенин схватил один горшок и долго нес его под
смех с остальной компанией. Потом бегом вернулся и поставил его на место.
Придя к писателю, мы все уселись на диван, очень большой и вместительный.
А Есенин стал посреди комнаты и читал свою поэму. Небо и земля слились
воедино, а Есенин стоял и метал громы и молнии. Было даже страшно. Мы все
поздно вернулись домой.
Иногда Есенин приносил мне из кафе пирожок, котлету
или яблоко. Однажды, когда Есенин был у меня, послышался в коридоре шум,
а в дверь нашу постучали — привезли картофель. За картофелем надо было
идти далеко во двор, в подвал. Я дала Есенину большой мешок, и он на спине
притащил картофель. Картофель был мороженый. Его клали в холодную воду,
варили в шкурке и потом ели с солью. Так как хлеба было мало, то счастливцы,
у которых была мука, делали из нее лепешки. И я научилась этой премудрости.
Муку мне прислал тот паренек, который носил Есенину записку от меня. И
сам Есенин принес мне муку, привезенную им из деревни. Кроме Есенина, часто
бывал у меня один человек, с которым я случайно познакомилась. Какая у
него была специальность, я до сих пор не знаю. Знаю только, что он встречался
с Луначарским где-то за границей. Некоторое время жил у него в Кремле.
Он был одинок, имел где-то сына и, кажется, работал в Гослитиздате. Ему
понравился тот уют, который был у меня, но, главное, наверное, понравились
мои лепешки. Есенин очень невзлюбил его и называл просто “борода” за то,
что у того действительно была большая борода с сединой. Как-то они вдвоем
сидели у меня, я ушла в кухню жарить знаменитые лепешки, вернулась раскрасневшаяся,
с целым блюдом румяных лепешек. Есенин, улыбаясь, сказал: “Она стряпуха”.
В общей кухне, в дыму и трескотне, точно в адовой кухне, лепешки жарили
не только женщины, но и мужчины, начиная от худенького научного работника
в очках до маститого, наверное, одинокого зава отделом.
Муку мне принес Есенин одновременно вместе с
грязным бельем, которое я должна была отдать прачке, живущей в нашем общежитии.
Вероятно, не застав меня дома, он оставил чемодан с поклажей в пропуске
[то есть у вахтера. — С. Ш.], с запиской, которая у меня сохранилась до
сих пор12.
Есенин часто помогал мне в небольших хозяйственных
делах. То принесет самовар из кухни, то помогает в распорке платья. По
ордеру я достала красивое бархатное зеленое платье, но такого размера,
что его надо было распарывать и заново шить. Он, сидя на диване, занимался
этим делом. Это платье долго у меня существовало и напоминало мне Есенина.
Я тоже старалась помочь ему в бытовых неуладках: то, как я уже писала,
отдавала белье в стирку, то отдавала шить ему белье. Как-то он притащил
целый кусок кремового сатина. Я ходила на Кузнецкий мост в мастерскую,
а из остатков с прибавкой кружев у меня вышло чудесное платье, которое
так и называлось “есенинским”. Отдавала чинить его знаменитую меховую шапку13.
Наступала зима... В комнате делалось все холодней.
До металлических предметов нельзя было дотронуться, они жгли пальцы. Есенин
преобразился. Теперь на нем была светло-желтая меховая куртка, переделанная
им из подаренной кем-то дохи. Ходить в дохе было бы слишком шикарно для
того времени.
В круглой меховой шапке, в чем-то светлом на
ногах, Есенин походил теперь на какого-то пушистого зверька. И ходил он
точно зверек, мягкими вкрадчивыми шажками, всматриваясь в окружающую его
жизнь пристальным, точно удивленным взглядом.
По вечерам я иногда уходила на курсы художественного
чтения на Моховую улицу, там читала Озаровская. Перед уходом как-то я оставила
в пропуске записку на имя Есенина: “Буду к 9-ти, будет самовар”. Когда
пришла, на обратной стороне записки я увидела ответ Есенина: “Очень рад,
буду к 10-ти”. В десять он действительно пришел, и был самовар. Мы пили
чай, когда послышался звонок по телефону. Это звонили из пропуска, в 11
часов посетителям обычно напоминали об уходе. Есенин сам подошел к телефону.
“Товарищ”, — начал он и стал спорить и что-то доказывать. Но товарищи сами
пришли и стали выпроваживать Есенина, несмотря на его сопротивление.
Есенин знал, что несколько лет тому назад я окончила
Высшие курсы и готовилась быть преподавательницей. Не раз у него являлась
мечта вызвать своих сестер из деревни и дать их мне на воспитание, “на
учебу”, как говорили. “Пусть поживут в Москве, поучатся, а потом опять
в деревню уедут. Там замуж выйдут. В Москве им оставаться незачем”, — говорил
он. С этой целью решили снять две комнаты. Кто-то дал адрес на Спиридоновку.
Ходили туда вместе с Есениным. Вышла дама из бывших. Комнаты были мрачные,
с тяжелыми портьерами. По дороге Есенин сказал: “И Тольку с собой возьмем”.
Но комнаты почему-то оказались неподходящими, и плану этому не суждено
было осуществиться.
Есенин всегда очень нежно отзывался о сестрах,
говорил о своем дедушке, но как-то странно избегал говорить о своих родителях,
точно их не было. Однажды он принес мне свою фотокарточку, где он еще в
поддевке. Эту карточку, несколькими годами позднее, у меня брал поэт Евгений
Сокол14, вероятно, для переснятия, потом вернул ее мне, так что оригинал
у меня имеется. А вот другие две карточки у меня пропали. Одна карточка,
снятая у Паоло, в коричневых тонах, — большая голова.
Поэт Евгений Сокол изредка бывал у меня, с ним
одно время дружил и Есенин. Е. Сокол приехал в Москву из Орла, так что
мы были с ним земляками, хотя лично и не были знакомы. Одно время он работал
в орловской газете “Голос народа”. На его имя я посылала в эту газету свои
стихотворения, которые были напечатаны в 1917 году, в разное время, всего
пять стихотворений.
Был еще у Есенина друг, поэт Ганин15. Он жил
не в Москве, а в провинции. Они были внешне даже похожи: среднего роста,
оба блондины. Когда тот приезжал в Москву, Есенин бывал с ним у меня.
Что касается дружбы Есенина с Мариенгофом, то
она всегда казалась мне странной. Слишком неподходящи они были. Вероятно,
для слабохарактерной и женской натуры Есенина требовалась какая-то опора
извне. Такой опорой на первых порах и был для него Мариенгоф, который кроме
того, что поучал Есенина, как завязывать галстух, носить цилиндры и перчатки
и “кланяться непринужденно”, научил его такой житейской философии, которая
была несвойственна натуре Есенина. Именно он, как мне казалось тогда, помог
Есенину расстаться с женой. “Я б никогда не ушел”, — сказал мне как-то
Есенин. Он и его друзья учили Есенина той легкости отношений с женщинами,
которая считалась тогда каким-то ухарством, почти подвигом. Самому Есенину
не нравились те артисточки и певички, которые вертелись около Мариенгофа
и льнули к нему. Они были ему не по вкусу. Он любил более скромных и серьезных.
Помню, ко мне как-то зашла сослуживица по библиотеке,
которая жила в том же общежитии, где и я. Есенину она страшно не понравилась,
и он сразу определил ее положение, назвав двумя буквами.
Как-то, провожая меня из “Кафе поэтов”, Есенин
говорил, что разделяет всех людей на “зрячих” и “незрячих”. Зрячие — это
те, которые всё понимают. К таким людям он причислял и меня.
Был легкий морозец, снежинки крутились около
нас, а мы стояли на углу Тверской, откуда каждый уходил по своим домам:
я — в подъезд “Люкса”, он — в переулок, в котором жил.
“Любовь бывает трех видов, — сказал он, — кровью,
сердцем и умом”. Когда заговорили о холодности некоторых женщин, он сказал:
“Любить можно и статую”.
Как относился Есенин к другим видам искусства?
Он никогда не высказывался ни о живописи, ни о картинах вообще. Помню только,
как одна моя приятельница, художница Ч., по моей просьбе нарисовала иллюстрацию
к его стихотворению [пропуск в машинописи], представив зверька с есенинской
физиономией. Я показала рисунок Есенину, и он от души смеялся, потом взял
его показывать своим друзьям.
К серьезной музыке Есенин тоже относился равнодушно,
не любя и не понимая ее, скучал, когда слушал Моцарта. Он любил простые
народные напевы. “Вот это музыка”, — говорил он, подпевая, если слышал
такую. Но как самозабвенно любил он стихи, выделяя поэзию из всех видов
литературы. “Люблю стихи”, — часто говорил он, вкладывая в эту фразу особый,
полный большого значения смысл. Стихи действительно были его стихией, без
которой он не мог жить. Он писал их кровью, сердцем и умом. Недаром даже
в последнюю минуту своей жизни он написал стихи, чего, кажется, не было
ни с кем из поэтов16, и они были написаны действительно настоящей его кровью.
Кроме книжечки “Голубень”, которую я сама купила,
у меня была тогда еще маленькая книжечка Есенина “Ключи Марии”, подаренная
мне им и не совсем мне понятная. Затем он принес мне как-то книжечку “Преображение”
в белой обертке-папке, с надписью по обложке: “Тебе единой согрешу”17.
Эта книжка была у меня все время с собой. Через несколько лет, приблизительно
в 1923 году, когда я со своим мужем, проф. П. Александровым жила в маленькой
комнате на Волхонке, ко мне, по поручению Есенина, явился поэт Казин и
попросил эту книгу, будто бы для переиздания. Так мне ее больше и не вернули.
Трогательно было отношение Есенина к мальчикам-беспризорникам,
торгующим папиросами. Помню, как-то в морозный день я шла с Есениным по
Большой Никитской, направляясь к книжному магазину, что около консерватории.
Недалеко от магазина нас догнала откуда-то вынырнувшая ватага ребятишек.
Они обступили Есенина и, очевидно узнав его, дергали за рукав, за полы,
наперебой предлагая из развернутых пачек папиросы. Есенин остановился,
обернулся к ним, добродушно улыбаясь, о чем-то с ними поговорил, кого-то
похлопал по плечу... В эту минуту он, вероятно, вспомнил свое детство,
деревенских мальчишек, себя героем среди них...
Когда Есенин улыбался, около рта и глаз у него
появлялись мелкие морщинки, придававшие ему особенно симпатичный вид. Его
улыбающееся лицо, а также полученные от него и зажатые в красных замерзших
руках беспризорников кредитки делали свое дело. Лед точно таял... Становилось
теплее и радостнее... Мальчики с громким гиком бросились от нас прочь,
вероятно желая догнать какого-нибудь другого прохожего, который, может
быть, будет с ними не так ласков, как только что был Есенин.
Другой раз, зайдя как-то в книжный магазин, я
застала Есенина сидящего на корточках где-то внизу. Он копался в книгах,
стоящих на нижней полке, держа в руках то один, то другой фолиант. “Ищу
материалов по Пугачевскому бунту. Хочу написать поэму о Пугачеве”, — сказал
Есенин.
К концу зимы 1919 года холод в моей комнате стал
такой, что жить в ней сделалось невозможно. При дыхании виден был пар,
а ложиться на холодные простыни было жутко, точно в прорубь... Кем-то подаренные
мне крупные зерна пшеницы я слегка разваривала на плите, заворачивала в
бумагу и клала под подушку. Каша доваривалась и от этого слегка согревала
постель. Наконец начальство сжалилось надо мной, меня перевели в другую
комнату, на пятый этаж. Она была не так комфортабельна, как первая. Узкая,
длинная, с одним окном на двор, соответственно и вещи в ней были проще.
Между кроватью и шкафом — узкий проход, у окна — маленький письменный стол
с неизменным телефоном на столе. Маленький обеденный стол и около него
двухместный твердый диванчик. Вот и все. Но зато в этой комнате было тепло,
как в бане. Ко мне приходили греться. Из своей никогда не топленной комнаты
приходил Есенин; приходил человек с бородой, любящий лепешки из белой муки.
Приходя, он спрашивал: “Ну что, стишки пишете?” Его приходы кое в ком даже
вызывали подозрение, а несправедливые сплетни и вызванные ими недоразумения
отчасти послужили к охлаждению ко мне Есенина, а затем и полному разрыву.
Приходил иногда поэт Санников, в военной форме,
всегда с улыбкой на устах. Как-то, сидя у меня на маленьком диванчике,
он читал много своих стихов, а когда пришел Есенин, он уступил место старшему
товарищу и ушел.
Есенин любил пить чай и пил много, сидя за самоваром,
а он был большой, никелевый. Я взяла его временно у подруги, зная любовь
Есенина к чаепитью. Выйдя в коридор, он спросил у кого-то: “А куда тут
после чаю ходят?”
Один раз, когда Есенин сидел у меня, я зачем-то
ушла на кухню. Вернувшись, я застала Есенина за письменным столом. Он сидел
и писал стихи в моем знаменитом альбоме. Я стала позади стула, на котором
он сидел, и увидела вот что: “Теперь любовь моя не та, ах, знаю я, ты тужишь,
тужишь...” — он всё писал. Когда он написал до конца, сверху я увидела
посвящение А. Мариенгофу18. У меня отлегло от сердца. Альбом этот погиб,
как я уже писала. Там же писал и Мариенгоф, только я не помню, какое стихотворение,
ну да разве его стихи можно запомнить? Была и книжечка от него с автографом:
“Катеньке от Толи”.
Еще в этой комнате помню такой случай. Тогда
по какому-то талону продкарточки давали материю. По подаренным мне талонам
я получила много яркого сатина, который лежал на столе, за столом сидели
я и Есенин. В это время вошел мой брат-художник. Увидев лежащую на столе
материю, он собирался поздравить нас, что я поняла по выражению его лица
и успела предупредить недоразумение. Тогда всем расписавшимся в загсе давали
талоны на получение материи. Но у Есенина не было ни продкарточки, ни паспорта,
что-то было не в порядке с военным билетом.
Между тем приближалась весна, а с нею и день
12 марта, день моего рождения. Теперь, когда я пишу эти строки, прошло
сорок лет с того памятного дня, 12 марта 1917 года. Тогда я праздновала
день рождения у сестры, у которой я жила. Было много молодежи, приятельниц,
подруг. Вдруг в 12 часов ночи послышался резкий звонок. Пришел поэт П.
Антокольский, давний друг нашей семьи и в прошлом ученик моей сестры Надежды
Романовны. Он принес долгожданную весть — самодержавие свергнуто! Конец
вечера прошел неожиданно, долго не расходились, обсуждая события.
Три года спустя после того памятного дня я сидела
одна в грустном настроении, родные были далеко, в разных концах Москвы.
Вдруг я услышала стук в дверь... За дверью стоял Есенин, держа в руках
что-то, свернутое в большую трубку. Войдя в комнату, он развернул сверток:
это был прекрасный ковер, расшитый яркими шелками, в русском стиле. На
нем изображался Георгий Победоносец на белом коне, кругом зеленые травы-муравы.
“Это тебе, ты ведь любишь”, — сказал Есенин. Он знал, что я люблю кустарные
вещи, коврики, которыми была украшена моя комната, но такого чудесного
ковра у меня, конечно, не было. Есенин объяснил, что ковер ему подарили
и что куплен он был на выставке кустарных изделий на Петровке. Зимою он
укрывался им, а теперь тепло, и ковер ему больше не понадобится.
Этот ковер цел у меня до сих пор. Правда, за
это время он порядочно истрепался. Несколько раз я отдавала его в чистку,
отчего краски на нем потускнели. Крылышки у святого Георгия совершенно
истлели. Со светлой копной волос на голове, он похож теперь на обыкновенного
деревенского парня со светлыми глазами. Часто, глядя на этот ковер, я вспоминаю
строчку из стихотворения Есенина: “Были синие глаза, да теперь поблекли”.
Как-то Есенин зашел за мной, чтобы идти на литературный
вечер, который должен был быть в каком-то большом помещении, кажется, в
театре Корша. Мы немного опоздали, и, так как зал был уже полон, нам пришлось
подняться на самый верх, на галерку. Здесь, в узеньком проходе, мы стояли
за деревянным барьером. Кто-то скучно читал вступительное слово, потом
вышел мой брат-литературовед. Он тоже читал по запискам, мы видели, как
он перекладывал листы, но ничего не было слышно. Есенин смотрел на меня
насмешливо, с укоризной, а снизу кричали: “Громче, громче!” Мне было очень
неловко. После брата выходили поэты, которые громко выкрикивали стихи,
но слов нельзя было разобрать. Несмотря на неловкость, в глубине души я
верила в способности брата и думала: “Вот от этих поэтов не останется и
следа, а труды брата, напечатанные в разных советских журналах, сохранятся
и будут жить”.
Стояли теплые весенние дни, но вечера и ночи
еще были прохладны. Есенин и еще кто-то из поэтов провожали меня домой.
Мы некоторое время стояли у подъезда дома, где я жила, и о чем-то разговаривали,
Есенин ежился от холода и переминался с ноги на ногу. Войти ко мне было
уже поздно, поэтому я сбегала домой и принесла оттуда красную бархатную
накидку. Это была старинная накидка на белом шелку, с высоким воротником.
Я надела ее на Есенина, и мы еще долго болтали, пока не разошлись по домам.
Есенину накидка очень шла, и все решили, что он в ней похож на принца из
повести Марка Твена “Принц и нищий”. Тонкий, худой, с золотистыми вьющимися
волосами и в этой короткой бархатной накидке, он действительно был похож
на того принца, изображение которого я видела в нашей детской книжке.
Как-то Есенин ушел из Союза поэтов раньше обыкновенного,
он собирался куда-то в гости, где будет много народу. Когда я изъявила
желание с ним пойти, он сказал мне: “Не ходи туда, там по матушке ругаются”.
Надо сказать, что Есенин относился ко мне несколько снисходительно, как
старший в некоторых отношениях, несмотря на то что был моложе меня на пять
лет. Но он в свои 24 года гораздо более изведал и узнал жизнь, чем я в
свои 29 лет. Ведь я до самой революции только и делала, что училась, сидела
в лабораториях и только в воскресные дни ходила на симфонические концерты
вместе с братьями. Часто, уходя от меня, на прощанье Есенин говорил мне:
“Расти большая”. Этими двумя словами и кончается та небольшая записка от
него, сохранившаяся у меня.
Этой весной в Москву на несколько дней, для сдачи
магистерских экзаменов, приезжал мой будущий муж, с которым я не виделась
три года. Мы много гуляли по улицам Москвы вместе с нашим общим другом
С. Я рассказала об этом Есенину, который знал его по моим рассказам и стихам.
“Ты его одного любишь!” — сказал мне Есенин.
Летом Есенин уехал на юг, и я о нем долго ничего
не знала. Во время его отсутствия наше общежитие переехало в другое помещение,
из гостиницы “Люкс” в номера бывшей гостиницы Фальцфейна, на той же Тверской
улице. Здесь все было попроще, у меня была маленькая, с одним окном комната
на третьем этаже.
После приезда Есенин как-то сразу перестал у
меня бывать. Мы встречались теперь очень редко, и наши встречи носили чисто
случайный характер. Так, помню, нам на службе выдали какую-то птицу, не
то утку, не то гуся, что было, конечно, тогда большой редкостью. Как раз,
выйдя погулять, я встретила Есенина с М<ариенгофом>. Я пригласила их
на вкусный ужин, и они долго сидели у меня в тот вечер.
Осенью 1920 года я по совместительству стала
работать в библиотеке Литературного отдела Наркомпроса. Едва успевая по
дороге пообедать в столовой, я шла в Гнездниковский переулок, где тогда
помещалось ЛИТО. Несколько раз в неделю я по вечерам ходила еще в Дом Печати,
где я секретарствовала в обществе “Литературный фронт”. Иногда после занятия
я спускалась вниз, если было какое-нибудь интересное выступление. Помню,
выступал Маяковский. Все места были заняты, я стала позади стульев в проходе.
Из другой комнаты вышел Есенин, подошел ко мне, и мы некоторое время стояли
вместе. Незадолго до этого я сфотографировалась в хорошей фотографии б.
Сахарова. Я только что получила карточки, и они были у меня с собой. Я
показала их Есенину. Держа их в вытянутой руке, он долго смотрел то на
меня, то на них. Потом как-то медленно произнес: “Да это...” — и назвал
мою фамилию.
Есть такая примета: когда снимешься, то это предвещает
перемену жизни. Мне в шутку многие об этом говорили.
Перемены действительно в скором времени произошли.
Так, с 1 января 1921 года я окончательно оставила работу в библиотеке НКВД
и по распоряжению А. В. Луначарского, которому я подала письменное заявление,
перешла в качестве заведующей в библиотеку ЛИТО. Во главе ЛИТО стоял А.
В. Луначарский, но фактически отдел возглавлял сначала В. Я. Брюсов, потом
А. Серафимович.
Брюсов, принимая меня на работу, спросил, какие
я знаю языки. Узнав, что я немного знаю французский и немецкий, спросил:
“А что же английский? Надо и английский знать”.
Серафимович относился ко мне очень хорошо, просто,
приглашал к себе в гости. Он жил тогда в гостинице “Националь”. Секретарем
у Серафимовича была писательница Санжарь19.
Как заведующей и хранительнице библиотеки мне
дали небольшую комнату при библиотеке. В ЛИТО постоянно приходило много
писателей и поэтов. Была секция “пролетарских поэтов” во главе с М. Герасимовым20.
Затем при ЛИТО существовала студия, в будущем преобразованная в Брюсовский
институт, в которой принимали участие как лекторы кроме Брюсова еще А.
Белый, П. Сакулин, М. Гершензон. Бывали публичные выступления. Читала свои
стихи Адалис21.
Библиотека стояла в неразобранном виде, груды
откуда-то привезенных книг, в большинстве иностранных, лежали на полу.
Так как студийцы пользовались библиотекой, я решила просить их помощи.
Несколько человек поднялись и пошли за мной в библиотеку. Один из них,
Н. И. П., впоследствии видный библиограф, оказался знатоком иностранной,
главным образом французской, литературы.
Когда спустя некоторое время я зашла в узкую
комнату библиотеки, предназначенную для иностранных книг, то была поражена
следующим зрелищем: где-то наверху, на лестнице, заканчивая работу, стоял
студиец, а книги, маленькие книжки с золочеными корешками, стройными рядами
стояли на полках. Книги были разбросаны по векам, по языкам. На полках
библиотеки красовались указатели: XVII, XVIII, XIX век.
К сожалению, библиотека просуществовала недолго:
примерно через год она снова лежала в свернутом виде на Волхонке, куда,
в помещение бывшего “Княжьего двора”22, переехал и ЛИТО.
Вторая перемена произошла в моей жизни. В начале
апреля 1921 года я вышла замуж за П. С. А<лександрова>. Мы расписались
в загсе, но так как мой муж по-прежнему приезжал только на несколько дней
ежемесячно в Москву для сдачи экзаменов, то мой отец в шутку называл этот
брак “мифическим”.
Только с осени того же года мы с мужем стали
жить вместе в комнате, которую мне дали в помещении ЛИТО на Волхонке. Так
как комната была очень невелика, то некоторые вещи, в том числе корзиночку
с книгами, автографами, письмами, я оставила у своих родственников на Остоженке.
Там же были и рукописи Есенина. Когда через некоторое время я зашла за
этой корзинкой, то оказалось, там был ремонт и моя корзинка была вынесена
на чердак. Я бросилась на чердак и там, среди мусора, пыли и разных грязных
бумаг, отыскала только три листка рукописей Есенина. Все остальное пропало,
а может быть, кто-нибудь и польстился на книги и рукописи, отыскав их случайно
на чердаке.
Так как библиотека ЛИТО все еще не функционировала,
я поступила на работу в библиотеку университета на Моховой, где мой муж
был профессором математики. Как-то, возвращаясь со службы домой, проходя
по тротуару около Музея изобразительных искусств, я услышала стук проезжающей
мимо пролетки. В ней сидел Есенин с какой-то дамой. Это была А. Дункан.
Поравнявшись со мной, Есенин привстал и, улыбаясь, приветствовал меня поднятой
рукой. Пока пролетка удалялась, опережая меня, я все еще видела, как Есенин
стоял, обернувшись ко мне, потом нагнулся и что-то шепнул своей спутнице.
Больше Есенина я не видела, если не считать его
публичных выступлений, например в ЦЕКУБУ, в последующие годы, но мы уже
не говорили друг с другом. На каждого из нас время наложило свою печать.
В 1922 году Литературный отдел Наркомпроса, ЛИТО,
окончил свое существование. Частично, как литературная секция, он вошел
в только что организованную Академию художественных наук. Библиотека ЛИТО
влилась в библиотеку Академии, сначала как ядро ее, потом разросшееся до
большой библиотеки Академии. Мы, сотрудники библиотеки, механически перешли
в Академию: я в качестве заведующей читальным залом, мой помощник Н. К.
П. — как заведующий библиотекой.
Шли годы... 1922-й, 1923-й, 1924-й. В 1924 году
мой муж уехал за границу, во Францию. Вернувшись осенью в Москву, он стал
жить отдельно. Таким образом, мы разошлись, вернее, разъехались надолго,
навсегда... Настали тоскливые дни... Одиночество!
Снова, как прежде, один,
Снова объят я тоской...
Да к тому же снова холодная комната. Чтобы не
возвращаться в холодную комнату, я целые дни и вечера провожу в Академии.
После занятий сижу или на заседании какой-нибудь секции, или в большом
зале на каком-нибудь выступлении. Выступали Качалов, Тарасова, Мейерхольд.
Жена Есенина, артистка Райх, сидела среди публики и очень волновалась,
когда с Мейерхольдом кто-то был не согласен.
В эти дни от А. В. Луначарского, который жил
недалеко от Академии, пришла просьба командировать какого-нибудь сотрудника
библиотеки для разборки его личной библиотеки23. Я вызвалась это сделать.
В течение нескольких месяцев, уходя из Академии, я шла к Луначарскому,
где безвозмездно у него работала. Иногда меня оставляли обедать. За столом
говорил один Анатолий Васильевич, больше о театре. По окончании работы
Анатолий Васильевич подарил мне свою книжку с благодарственной надписью.
Затем я стала работать, уже за небольшую плату, в личной библиотеке Петра
Семеновича Когана, который был тогда президентом Академии и жил во дворе
Академии, в небольшом флигеле...
И вот декабрь 1925 года. Я сижу в маленьком кабинете
Петра Семеновича, разбираю книги, пишу карточки и ставлю их на полки. В
соседней комнате, столовой, раздается звонок телефона. Подходит Петр Семенович.
Звонят из Ленинграда. По репликам Петра Семеновича я догадываюсь о случившемся.
Петр Семенович сам приходит ко мне в кабинет. “Есенин покончил с собой”.
Волнение охватывает меня. Мне хочется рассказать Петру Семеновичу о моем
знакомстве с Есениным, о встречах, но я ничего не говорю. Возвращаюсь в
библиотеку. Весть быстро распространяется. Все кругом говорят о том, что
случилось...
Уже темнело, когда я, после занятий в библиотеке,
направилась в Дом Печати, куда был перевезен труп Есенина. Со всех сторон
туда уже шел народ. С трудом протискиваясь сквозь толпу, я прошла в зал,
подошла к эстраде, около которой внизу лежал труп Есенина. Около него молча
стояли близкие, родные. Я подошла совсем близко и взглянула в его лицо.
Оно было неузнаваемо. Глубокая широкая складка лежала поперек всего лба.
Выражение было такое, будто он силился что-то понять и не мог...
Народ все прибывал. Становилось душно. Я вышла.
Когда я спускалась по лестнице, навстречу мне, высокий, большой, шел Маяковский.
Было уже совсем темно, когда я затворила за собой дверь Дома Печати. Свет
от фонарей едва пробивался сквозь деревья сада. Шел снег мокрыми хлопьями
и легко падал на землю.
На похоронах Есенина я не была.
[1957.]
Примечания
1 Вадим Габриэлевич Шершеневич (1893 — 1942)
был вторым после В. В. Каменского председателем Всероссийского Союза поэтов.
В своих воспоминаниях “Великолепный очевидец” он писал, что президиум Союза
поэтов и состав правления его штаб-квартиры “Кафе поэтов” (бывшего кафе
“Домино”, владелец которого эмигрировал) был практически один и тот же
(см. в кн.: “Мой век, мои друзья и подруги. Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича,
Грузинова”. М. 1990).
Прозаик А. Неверов, автор повести “Ташкент —
город хлебный”, приехал в Москву из Самары в мае 1921 года и оставил в
дневниковых записях такую картинку московского “Кафе поэтов”:
“Заходим. Узенький проход с улицы. В первой комнате
накурено. Полутемно. Крошечная эстрада, стоят два-три стула. Потухшие фонари
в китайских высоких абажурах. Смешение вкусов: азиатского с древнерусским.
На противоположной эстраде стене какой-то тип верхом на курящемся жертвеннике.
Очень похож на Герасимова. Рядом с ним фигура какого-то Ваньки в рубашке,
протянувшего длинные ноги. Глуповатая самодовольная физиономия с папиросой
во рту. Надписи: “Всероссийский Союз поэтов”, “В. С. П.”. Рядом в комнате
публика жрет, пьет, шумит. Девицы в шляпках, молодежь в шляпах. Дым, звон.
Эстрада пуста. В дверях юноша с длинными черными волосами. Держит в руках
лист с написанным на нем стихотворением. Впечатление грязного кабака, неуютного.
Один из провинциальных поэтов назвал его “бардаком”. <...>
Впечатление общее: люди живут на какой-то планете
и совершенно не интересуются тем, что не от них “исходит”. Жизнь провинции
для них далека, чужда и непонятна. Все они вертятся в кругу, начерченном
своими руками” (РГАЛИ, ф. 337, оп. 1, ед. хр. 176).
2 “Литературный особняк” — общество поэтов-неоклассиков,
“академическое объединение поэтов и критиков для постоянного литературного
между собой общения и для литературного просвещения масс”, как было записано
в его уставе. Вначале помещалось на Арбате, д. 7, а после того, как туда
въехала театральная мастерская Н. М. Фореггера “Мастфор”, перебралось,
как и большинство литературных организаций тогдашней Москвы, в Дом Герцена
(он же — Дом Печати, Тверской бульвар, д. 25).
3 Федоров Василий Павлович — поэт-“парнасец”,
участник первого коллективного сборника Союза поэтов (М. 1921), в 1921
году — товарищ председателя, позднее — председатель общества “Литературный
особняк”.
4 Новиков Иван Алексеевич (1877 — 1959) — писатель.
Автор романа “Дом Орембовских” (другое название — “Между двух зорь”, 1915).
5 Здесь, возможно, мемуаристка имеет в виду не
созданное Н. Телешовым в 1898 году общество “Московская литературная среда”,
а литературный кружок “Звено”, руководителем которого был В. Л. Львов-Рогачевский
и который посещал в 1919 году Есенин.
6 Имеется в виду библиотека Народного комиссариата
внутренних дел. Гостиница “Люкс” была также общежитием Наркомпроса. В начале
1919 года (до переезда в образованную им “коммуну”) в “Люксе”, в номере
у журналиста и издательского деятеля Г. Ф. Устинова, жил Есенин. Об этом
писали в своих воспоминаниях о Есенине Устинов и его жена Е. А. Устинова
(см. в сб.: “Сергей Александрович Есенин. М. 1926).
7 О недолговечной “Коммуне пролетарских писателей”,
на чьих бланках написал в 1919 году Есенин своего “Хулигана”, вспоминал
Рюрик Ивнев: “В январе 1919 г. Есенину пришла в голову мысль образовать
“писательскую коммуну”, т. е. выхлопотать у Моссовета ордер на отдельную
квартиру в Козицком переулке, почти на углу Тверской <...>. Туда вошли,
кроме Есенина и меня, писатель Гусев-Оренбургский, журналист Борис Тимофеев
и еще кто-то...” (“С. А. Есенин в воспоминаниях современников”, т. 1. М.
1986, стр. 331 — 333).
8 Имеется в виду букинист Семен Федорович Быстров,
который работал в книжной лавке на Б. Никитской, в одном из флигелей консерватории
(владельцем лавки по патенту, выданному Моссоветом, числился Есенин). Но
в подробностях мемуаристке изменила память: квартира находилась в Георгиевском
(не Гранатном) переулке, д. 7, и никаких больших, похожих на класс, комнат
там не было. “Низенькая комнатка с маленькими окошками”, — писал в своих
воспоминаниях И. В. Грузинов; “Крохотные комнатушки с низкими потолками,
крохотные окна, крохотная кухонька с огромной русской печью...” — вторил
ему Мариенгоф (“Мой век...”, стр. 347).
9 Имеется в виду книга К. Р. Эйгеса “Основные
вопросы музыкальной эстетики” (М. 1905). В 20-е годы К. Р. Эйгес заведовал
отделом специального музыкального образования Музыкального отдела Наркомпроса.
10 Это кафе имажинистов, расписанное Г. Б. Якуловым,
хозяином которого была “Ассоциация вольнодумцев” во главе с Есениным, открылось
в ноябре 1919 года на Тверской, в помещении известного до революции богемно-артистического
кафе “Бом” (приблизительно на месте современного дома № 17). Как и владелец
“Домино”, хозяин “Бома” оказался в эмиграции.
11 Речь идет о браке Есенина и Зинаиды Райх,
которые обвенчались в Кирико-Уулитовской церкви Вологодского уезда 4 августа
1917 года, во время предпринятого ими вместе с Алексеем Ганиным (о нем
см. примеч. 15) путешествия на Север.
12 Эти строки воспоминаний Е. Р. Эйгес процитированы
в 6-м томе Собрания сочинений С. А. Есенина, в комментарии к опубликованной
там записке Есенина, датируемой осенью 1919 года:
“Как нужно было ждать, вчера я муку тебе не принес.
Сегодня утром тащили чемодан к тебе с Мариенгофом
и ругались на чем свет стоит. Мука в белье, завернута в какую-то салфетку,
которая чище белья и служит муке предохранением и т. д. т. п. прочее.
Расти большая.
Твой С. Есенин”.
(Есенин С. А. Собр. соч., т. 6. М. 1980, стр.
91. Здесь текст записки публикуется с исправлениями по автографу.)
13 Об этой бобровой шапке, приобретенной по случаю
у зашедшего в книжную лавку продавца и доставшейся тогда по жребию Мариенгофу
(вероятно, позже он подарил ее Есенину), см. в “Романе без вранья” Мариенгофа
(“Мой век...”, стр. 370 — 371).
14 Сокол (наст. фам. Соколов) Евгений Григорьевич
(1893 — 1939, расстрелян) — поэт. Переехал на постоянное жительство в Москву
в 1923 году (то есть после того, как Есенин расстался с Екатериной Эйгес),
с Есениным познакомился и подружился после возвращения того из-за границы
и разрыва с Дункан. Автор воспоминаний “Одна ночь” в сб. “Памяти Есенина”
(М. 1926).
15 Ганин Алексей Алексеевич (1893 — 1925, расстрелян)
— поэт, друг Есенина. Был свидетелем со стороны невесты З. Н. Райх, при
ее обручении с Есениным. Ганина арестовали как организатора так называемого
“Ордена русских фашистов”. Его программа (“тезисы” “Мир и свободный труд
народам”) и показания на следствии опубликованы: “Наш современник”, 1992,
№ 1, 4.
16 Е. Р. Эйгес ошибается: предсмертное стихотворение
“До свиданья, друг мой, до свиданья...” было написано Есениным не за минуту
до самоубийства, а накануне, 27 декабря 1925 года, и тогда же передано
поэту Вольфу Эрлиху.
17 Е. Р. Эйгес, вероятно, пишет о первом издании
есенинского сборника “Преображение” (М. Московская трудовая артель художников
слова. 1918). Экземпляр в упомянутой мемуаристкой обертке-папке в описаниях
прижизненных изданий Есенина не зафиксирован (см.: Юсов Н. Прижизненные
издания С. А. Есенина. М. 1994, стр. 14, 25). Второе издание “Преображения”
вышло в издательстве “Имажинисты” в 1921 году, так что, очевидно, Е. Р.
Эйгес ошибается в дате, когда ниже пишет о визите В. Казина к ней за книгой
в 1923 году.
18 Ошибка памяти Е. Р. Эйгес: стихотворение “Теперь
любовь моя не та...”, впервые опубликованное во втором сборнике “Конница
бурь” (1920), посвящено не Мариенгофу, а Н. А. Клюеву.
19 Санжарь Надежда Дмитриевна (1875 — 1933) —
писательница. Приведем хронологически почти совпадающую со временем, описываемым
Эйгес, запись из дневника А. Неверова (май 1921 года) о его визите к А.
С. Серафимовичу:
“Высокий, крепкий старик, сутуловатый. Голова
голая. Черты лица грубоватые. Голос хрипловатый. Смотрит исподлобья, внимательно.
Познакомился с ним в Доме Печати. Был очень рад, пригласил на квартиру.
Пили чай. Беседовали. Угощал селедкой. На прощанье
подарил свои книги с надписью. Спросил: “У вас есть ребятишки? Грамотные?
Большие?”
Ушел от него с хорошим чувством. На прощанье,
уже в прихожей, пристально посмотрел на меня своим характерным взглядом
снизу вверх и сказал: “С удовольствием помогу вам, чем можно...” (речь
шла об издании сборника рассказов). Живет один. Жена померла. Старший сын
убит на войне, младший — в больнице. Квартирка чистенькая (две комнаты),
на столе книжки, среди которых много со своими рассказами” (РГАЛИ, ф. 337,
оп. 1, ед. хр. 176).
20 Герасимов Михаил Прокофьевич (1889 — 1937,
расстрелян) — пролетарский поэт.
21 Адалис (Ефрон) Аделина Ефимовна (1900 — 1969)
— поэтесса.
22 Имеется в виду дом № 14/1 на углу Волхонки
и Гоголевского бульвара, где провел последние годы драматург А. Н. Островский,
а позже помещалась гостиница “Княжий двор”.
23 Огромная библиотека А. В. Луначарского сейчас
хранится в РГАЛИ.
Предисловие и примечания С. В. ШУМИХИНА. Подготовка
текста С. В. ШУМИХИНА при участии С. И. СУББОТИНА.